И он, Серый, тоже хорош. «Урою», а сам драпанул, заступник хренов. То-то Рожнов на мамке, поди, отыгрался, злобу выместил. Для разминки, пока пасынок не вернулся.
А пасынок вот он, никуда не делся, уже к Колиной Горе подъезжает. Отметелит его Рожнов так, как никогда еще не метелил, это железняк.
На остановке кто-то вошел, сел на то же сиденье, что Серый, только в другой угол. Очкарик, московский.
В автобусе было светло, снаружи темно, поэтому Роб видел свое отражение в окне почти так же отчетливо, как в зеркале. Вид собственной физиономии настроения не улучшил. Ублюдочные очочки фасона «доживем до понедельника», за ними маленькие глазки, прямые как палки волосы, россыпь прыщей на лбу и – горой Арарат посреди бледных равнин – монументальный носяра, наследство от армянской бабушки.
Ты урод со смехотворным именем и жалким будущим, сказал Роб своему черному отражению. Семнадцать лет, а уже полный лузер.
И в эту горькую минуту дальнейшая жизнь предстала перед ним во всей безжалостной очевидности.
Будет так. Сначала он сунется на филфак, благо в МГУ вступительные в июле. Не пройдет по баллам, потому что нет мохнатой лапы и потому что нервишки на экзаменах подведут. В августе – хенде хох – пойдет сдаваться в педагогический, куда выпускника 12-й спецшколы, конечно, примут с распростертыми. Курсе на четвертом, задроченный гормонами, женится на такой же очкастой задрыге, как он сам, причем даст она ему только после свадьбы. И потом в течение двадцати лет будет откладывать по двадцать рублей с зарплаты, копить на кооператив, как Акакий Акакиевич на шинель.
А его веселые одноклассники тем временем закончат свои МГИМО и ИСАА, разъедутся по загранкам. Лет через десять, когда Роб, сгибаясь под ветром, будет шкандыбать после работы с авоськой (в ней пакет кефира и пачка макарон), у тротуара лихо притормозит шикарная «лада», а то и «волга», оттуда высунется Петька Солнцев и заорет: «Wow, Дарновский! Робин-Бобин! И очки те же самые! Long time no see! Садись, подвезу!» И, конечно, даже не вспомнит про то, как при всех, при Регинке, втоптал одноклассника в грязь. Ведь зло помнят только обиженные, у обидчиков память короткая.
Про то, что Регина Кирпиченко устраивает сейшн на даче, в классе стало известно перед майскими. Ее предки собрались на недельку отвалить в Пицунду, а дочку оставили одну. Заключили с ней джентльменское соглашение: собирать френдов на городской квартире ни-ни, потому что там ковры, хрусталь и дорогая техника, зато кантри-хаус в ее полном распоряжении.
Роб наблюдал за охватившим класс ажиотажем (кого пригласят, кого не пригласят), как Золушка за сборами сестер на королевский бал: не то чтоб безучастно, но безо всякой личной заинтересованности. Уж ему-то точно не светило, так что без толку было интриговать и суетиться.
И вдруг 5 мая, после классного часа по случаю дня рождения Карла Маркса, подходит к нему Регинка, смотрит своими глазищами и говорит:
– Робчик, у меня десятого сейшн. На даче, с ночевкой. Если хочешь, приезжай.
Она стояла у окна вся освещенная солнцем, перетянутые синей лентой волосы сверкали и переливались, и у Роба перехватило в горле, в висках жарко застучало, а в груди, наоборот, стало холодно.
До чего же она была красивая! Даже если б фазер у нее работал не торгпредом, а дворником, все равно сутулому очкарику такая бьюти-квин никогда и ни за что бы не досталась.
Главное, она не только красивая была, но и хорошая. Он сразу догадался, чем вызвано неожиданное приглашение. Пару дней назад была городская контрольная по алгебре, а у Регинки с математикой не очень. Кинула через ряд записку: «SOS!». Роб свой первый вариант сразу бросил, наскоро решил задачки второго варианта и тем же манером переправил свернутый листок обратно. Так что не его прыщами прельстилась Регинка – захотела за контрольную отблагодарить.
– Десятого? – небрежно переспросил он. – Вроде нормально. Ладно, приеду.
И не удержал лица – просиял счастливой улыбкой.
Но когда очухался, стало жутко. Что надеть? В синей школьной форме на дачу не поедешь. Можно представить, как остальные расфуфырятся. Им-то хорошо, с их «Березками» и привозными шмотками, а у него даже джинсов нормальных нет.
И кинулся на поклон к матери, больше все равно было не к кому. Знал, что имеется у мамхена какая-никакая заначка, даром что ли в своей библиотеке два детских кружка по вечерам ведет.
Про фирменное тряпье втолковывать ей было без мазы – не врубилась бы. Она до сих пор джинсы называла «техасами», а кроссовки «кедами». Поэтому Роб заговорил на доступном ей языке: мол, приглашен к девочке из очень приличной семьи, не хочется выглядеть оборванцем. Намекнул и на романтические чувства.
Последнее сработало безотказно. После того, как слинял фазер, Лидочка Львовна (так мать называли все ее сослуживицы) вся как-то пожухла, что называется, махнула на себя рукой. Ни волосы покрасить, ни марафет навести, а одевалась – вообще песня, причем погребальная. Но при волшебных словах «знаешь, мама, эта девочка мне так нравится…» Лидочка Львовна, как старый боевой конь при звуках трубы, тряхнула полугодовыми химическими кудряшками, сверкнула очами и запустила из любимого поэта:
– Снятся усталым спортсменам рекорды, снятся суровым поэтам слова, снятся влюбленным в огромном городе не-о-битаемые ос-трова!
– Вот-вот, – кивнул Роб. – Понимаешь, мам, там на даче все в фирме будут, с головы до ног, а я в чем приду? В трениках ха-бэ и сандалях «пионерские»?
– Всё поняла, ни о чем не беспокойся, – сказала мамхен тоном Василисы Премудрой.